Печать

 

Василий АВЕНАРИУС
 

 

 

 

 

АДМИРАЛ КАЛМЫКОВ
Глава из романа

Побег из шведской цитадели
По требованию своего господина вынужденный отказаться от одной части своего "прожектца" – поджечь цитадель – калмык Лукашка тотчас приступил к исполнению другой части: нарвал из парусинной подкладки своего арестантского халата несколько полос и свил из них крепчайшую веревку. Но этим пока и ограничились все его приготовления к побегу. Хотя он мог свободно снимать со своей ноги цепь, которой его приковали к стене, но выбраться за дверь камеры ему, во всяком случае, нельзя было ранее следующего утра, когда к нему должен был войти опять тюремщик.
Чтобы как-нибудь не проспать, калмык во всю ночь почти глаз не сомкнул и долго еще до урочного часа был на ногах; сгреб солому на постели удлиненною кучей наподобие лежачего человека и сверху накрыл ее халатом; после чего принялся шагать взад и вперед по каземату, то хмурясь, то лукаво про себя ухмыляясь и выделывая руками и ногами такие необычайные движения, что посторонний наблюдатель мог бы счесть его либо за свихнувшегося с ума, либо за клоуна. А дело было просто в том, что по-прежнему гудевшая над головой его канонада не давала ему ни прилечь, ни присесть, и почва горела у него под ногами.
Наконец-то по наружному коридору послышалась знакомая шаркающая поступь увальня сторожа и загремели ключи... Лукашка отскочил к стенке около двери и притаился. Он явственно чувствовал, как сердце в нем толкается в ребра.
Массивная железная дверь тяжело растворилась и так же тяжело опять затворилась. Войдя со света в полупотемки подземелья, тюремщик, естественно, принял лежавшую на постели, накрытую халатом, неподвижную массу за спящего арестанта. Поэтому он преспокойно направился к столу. Но едва только он сбыл с рук каравай хлеба и кувшин с водой, как был схвачен за горло и повален ничком на постель.
– Не взыщи, дружище, но чуть ты пикнешь, так я тебе цепью башку размозжу, – говорил вперемежку по-фински и по-русски Лукашка, коленкой прижимая ему спину, а пятерней так крепко стискивая ему горло, что бедняга даже захрипел. – Минуточку терпения, душенька, – продолжал калмык, свободной рукой свертывая комок соломы. – Ишь ты, каторжный! Чего голову-то гнешь, что кобыла к овсу? Ну, так. Открой-ка ротик, но чур – не кричать!
Сторож, человек еще не дряхлый, но болезненный и тщедушный, хорошо понимал, видно, что с отчаянным молодым парнем ему все равно не сладить, и покорно дал заткнуть себе соломой глотку.
– Теперь, королевич мой, разоболакивайся. Да ну тебя, поворачивайся, что ли! Некогда мне с тобою бобы разводить.
Разоблачаться в таком положении – лежа на животе, да с здоровым парнем на плечах – была задача далеко не легкая. Но при помощи Лукашки она была-таки, наконец, решена.
– Не бойсь, голубушка, не замерзнешь: сейчас одеяльцем накроем. Локти назад!
Скрутив ему самодельной веревкой локти, калмык свободным концом той же веревки хорошенько привязал его к висевшей над постелью цепи и накинул на него свой арестантский халат; затем сам живой рукой нарядился в казенную форму тюремщика, с которым был приблизительно одного роста, нахлобучил себе на брови его засаленную треуголку и вооружился его тюремными ключами.
– Ну, jumaa haltu! (Храни тебя бог!)
И, последним прощальным взглядом окинув мрачное подземелье, в котором изнывал более полугода, он осторожно толкнул дверь и с оглядкой вышел в коридор. Пушечные выстрелы долетали сюда еще слышнее и отвлекли, должно быть, из казематов дежурного часового, по крайней мере, его нигде не было ни видать, ни слыхать.
Замкнув за собою на всякий случай дверь ключом, Лукашка взял не налево, где светилась выходная лестница, а направо по коридору, где была камера его господина.
Со времени своего заключения в каземате Иван Петрович Спафариев поневоле совершенно изменил прежний образ жизни. Большую часть дня он проводил, лежа в полудремотном состоянии на своей постели, и просыпался поутру довольно рано, – может быть, отчасти и потому, что под утро пустой желудок начинал слишком настоятельно заявлять о своей пустоте. Так-то и в описываемое утро Иван Петрович поднялся спозаранку и не без удовольствия прихлебывал к арестантскому хлебу свежего молока, когда услышал в дверном замке какой-то странный хруст, словно кто-то снаружи хотел, да не умел попасть ключом в скважину замка.
"Подвыпил, что ли, патрон мой, аль со страха руки трясутся? – подумал он, сердито оглядываясь на дверь, которая теперь со скрипом растворилась. – И чего ему еще нужно?"
А тот, как всегда шаркая по земле и хрипло покашливая, приблизился к нашему арестанту и отдал ему по-солдатски честь.
– Huwa paiwa, herra! Mita kulu? (Здорово, сударь! Как поживаешь?) Хлеб да соль.
Тут только при слабом мерцании ночника Иван Петрович пристальнее вгляделся в лицо вошедшего и с радостным криком вскочил со скамьи.
– Pardieu! Lucien! Ты ли это или двойник твой?
– Двойник-с. Подлинный Люсьен все еще тут, рядом на цепи и за тремя замками, – отвечал калмык, почтительно целуя руку барина.
Но Иван Петрович обнял камердинера и накрест трижды облобызался с ним.
– Этак-то лучше, – сказал он. – Но я тебя, братец, в толк не возьму: коли ты двойник Люсьена, то кто же подлинный?
– А наш тафельдекер. Больно уж ему моя арестантская хламида приглянулась. По старой дружбе я уступил ее ему, да кстати уж и самого на цепь посадил.
Спафариев громко расхохотался.
– Ах ты, шут гороховый! Без проказ ни на час.
– П-ш-ш-ш! – зашипел на барина Лукашка шипом тюремщика. – Ты сударь, маленько полегче закатывайся, у стен есть уши.
– Что уши-то есть – не беда, – понижая голос, отозвался Иван Петрович, – а что и язык есть – вот горе. Да чего ты это кафтан-то сымаешь?
– А чтобы и тебе было во что обрядиться. Сам-то я как-нибудь проскочу: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках.
– Спасибо тебе, Лукаш, но все одно, как ваша братия от крестного целования не попятится, так и наш брат дворянин от своего дворянского слова.
– Да ты, сударь, хоть бы взглянул на себя, совсем, поди, извелся тут на арестантских харчах!
– А мне это только к авантажу: тем стройнее в талии стану.
– Ну, милый барин...
– Отстань, змий искуситель! Plus un mot! (Ни слова более!)
– В рай за волоса не тянут! – покорился камердинер. – А меня, стало, на убег благословляешь?
– Да ведь тебя все равно не удержишь? Только рожей ты в нашего тафельдекера не вышел: бородку себе отпустил.
– А с нею мы в момент покончим. Борода ли ты моя бородушка, краса ли ты моя молодецкая! – с комической кручиной вздохнул он, проводя ладонью по подбородку, где пробивалась юношеская курчавая поросль. – Не цвести тебе с цветочками весенними, расцветешь, даст бог, с цветочками осенними!
И, взяв со стола горящий ночник, он решительно поднес его к своему подбородку.
– Что ты делаешь?! – успел только вскрикнуть Иван Петрович.
Но дело было сделано: бородка вспыхнула, а вслед за тем пламя было уж потушено рукою, – "красы молодецкой" как не бывало.
– Фу! И начадил-то как, – говорил, морща нос, успокоившийся барин. – Разве не горячо? Ведь вон, смотри: весь подбородок себе опалил, пузыри даже вскочили!
– Да, тепленько было, – с невозмутимой веселостью отвечал опаленный. – Зато на небритого тем паче схож.
– Да по лицу тебя все же сейчас узнают.
– А чтобы не опознали, загримируемся. На домашних спектаклях ты, сударь, бывало, не раз ведь малевал актеров. Так услужи, размалюй меня!
– Без кисти и красок?
– За этим дело не станет.
Живо скатав из мякиша лежавшего на столе хлеба мазилку, Лукашка накоптил ее на дымящемся ночнике и затем преподнес своему господину:
– Voila, monsieur!
– Попытаемся, – сказал Спафариев. – Да чего ты еще стоишь-то? Садись и глазом не моргни.
Привычною рукой он стал расписывать лишенное теперь растительности лицо камердинера. Через пять минут круглолицый юноша-калмык превратился в морщинистого брюзгливого финна.
– Кажись, похож, – не без самодовольства заметил художник, отступая на шаг назад, чтобы лучше обозреть свою работу.
– Paljon kitoksi, huwa herra! (Покорно благодарю, добрый господин!) – процедил сквозь зубы Лукашка, кряхтя, как бы с болью в пояснице, приподнялся со скамейки и забренчал ключами.
– Как есть наш тафельдекер, как две капли, он! – потешался Иван Петрович. – Ну, с богом!
– А не будет ли мне от твоей милости на дорогу какого поручения?
– Нет, ничего... Впрочем, да: если бы тебе случилось встретить фрёкен Хильду... Но ты вряд ли ее встретишь...
– Да не она ли уж благодетельница твоя, а не майор фон Конов? – тотчас догадался сообразительный калмык. – От нее, небось, и ночник, и евангелие, и молоко парное?
– От нее, – отвечал господин и, чтобы как-нибудь скрыть свое смущение, кивнул на кринку с молоком: – Не хочешь ли отведать?
– Не откажусь, чай, и вкуса уже на знаю. За здоровье глаз, что пленили нас!
Приложившись к кринке, Лукашка не отнимал ее от губ, пока совсем ее не опрокинул.
– Вкуснее, поди, шампанеи! Так поблагодарить, значит, и доложить, что навела, мол, тоже сухоту на сердце молодецкое?
– Перестань вздор болтать! – резко и нахмурясь, перебил Спафариев. – Поблагодари за все: и за елку, и за фиалки...
– За елку?
– Ну да, в рождественский сочельник мне доставили елку, а третьего дня прислали вот этот букет фиалок.
– А я в потемках-то, прости, и не углядел, – сказал Лукашка, бережно беря в руки лежавший на столе, уже завядший букетец. – Сердце сердцу весть подает.
– Оставь, не тронь! – сердито прикрикнул на него Иван Петрович, вырывая у него из рук драгоценный букет. – На людях, дурак, смотри, тоже не брякни!
– Дурак-то я дурак, да все же не круглый. И ее-то, голубушку, жалко: тоже, поди, в разлуке мочит подушку горючими слезами.
Барин притопнул даже ногою на неугомонного.
– Замолчишь ли ты наконец, болтун и Пьеро! Скоро ли уберешься?
– Так отдать только поклон и из двери вон? А дверь-то я на всяк случай не замкну: авось все же не утерпишь взаперти. Jumala haltu, herra!

***
Бастион был окутан пороховым дымом, и потому Лукашке удалось прошмыгнуть беспрепятственно мимо самого коменданта, только что наставлявшего орудийную прислугу, как направлять прицел. Но тут внезапным порывом ветра откинуло назад дымное облако, и стоявший около коменданта фенрик Ливен случайно глянул вниз. Несмотря на всю мастерскую гримировку калмыка, его типичный монгольский профиль и скошенные глаза не могли не остановить внимания Ливена. Простоватый фенрик старался еще уяснить себе странное сходство этого увальня-солдата с сидящим в каземате плутом-камердинером русского маркиза, – как Лукашка добрался уже до воды.
Беглец наш надеялся воспользоваться комендантскою лодкой, но горько ошибся в расчете: лодка была вытащена на берег по случаю ледохода. Середина Невы была почти свободна ото льда, но вдоль берега широкой полосой двигалась почти сплошная масса рыхлых полупрозрачных льдин. Крепостной ров, правда, был уже очищен от ледяной коры (без сомнения, по особому распоряжению коменданта, чтобы воспрепятствовать русским перебраться в цитадель по льду), и решительный калмык не затруднился бы окунуться в ледяную воду, чтобы добраться вплавь на ту сторону рва; но, на беду его, контрэскарп (противоположный откос рва) был возведен совершенно отвесно, так что взобраться на него из воды было немыслимо. Оставался единственный путь – по ладожским льдинам.
Фенрик Ливен раскидывал еще в уме, заявлять ли господину коменданту об озадачившем его необычайном сходстве, как был еще более поражен дальнейшим поведением загадочного солдата: тот трижды по-русски наскоро перекрестился и вдруг прыгнул на ближайшую льдину, а там на следующую...
В голове Ливена разом просветлело: "Надо вернуть арестанта". И он со всех ног бросился в погоню. Обстоятельства ему благоприятствовали: откос на углу контрэскарпа был настолько крут, что вскочить туда со льдины не было возможности, и Лукашка, благополучно миновав ров, должен был пробежать по льдинам еще несколько шагов до более плоского берега. Но здесь длинноногий фенрик нагнал уже его и поймал за локоть:
– Стой!
Лукашка рванулся вперед, нога его при этом сорвалась с рыхлой льдины, и он очутился по пояс в воде, припертый к берегу льдиной.
– Сдавайся! – крикнул, ликуя, Ливен и наклонился, чтобы схватить арестанта за шиворот.
С этого момента обстоятельства приняли другой оборот. Чтобы выбраться на сушу, калмыку недоставало только точки опоры. Такою-то точкою послужила ему теперь протянутая к его шее рука фенрика. Крепко потянувшись за нее, ловкий Лукашка вскочил опять на льдину, а с нее на берег. Ливен же, напротив, потерял равновесие и сам угодил между двух льдин по горло в воду.
– Сдавайтесь, господин фенрик! – заликовал теперь в свою очередь Лукашка.
Фенрик наш был не только весьма усерден по службе, но и храбр. В бою один на один с врагом он, вероятно, не моргнул бы и глазом. Но здесь не было борьбы: надо было беспрекословно либо тонуть, либо сдаться. А молодая жизнь была ему еще так дорога!
– Сдаюсь, – прошептал он посиневшими губами, простирая к стоявшему на берегу врагу с мольбою руки.
– И обещаетесь следовать за мною?
– Обещаюсь...
– Честным словом шведского офицера?
– Да, да...
– Ну, так hopp-la! Прошу идти вперед, а я за вами.
– Ливен! – донесло к ним ветром с крепостного вала гневный окрик коменданта.
Но Ливен даже не оглянулся, потому что то был уже не прежний, вечно довольный собой, улыбающийся Ливен: ледяная вода стекала с него ручьями, и сам он насквозь окоченел. Низко понуря голову, он еле плелся впереди калмыка к русским траншеям.

Роман Василия АВЕНАРИУСА «АДМИРАЛ КАЛМЫКОВ»
опубликован в третьем номере журнала «КЕНТАВР» за 2017 год (АВГУСТ)