Василий ВЕРЕЩАГИН
ЛИТЕРАТОР
Глава из повести
VII
Владимир воротился из России в невеселом настроении духа.
Посланный вслед за тем в отряд одного известного бравого генерала, командовавшего гвардейским отрядом, он присоединился к войскам, когда они занимали город Этрополь.
Половцев тотчас же по праву вошел в среду блестящей молодежи, окружавшей командира отряда и составлявшей "английский клуб", почему английский, это было неизвестно, разве потому, что, как и его прототипы в столицах, он носил несколько аристократический характер.
В "клубе" были представители большей части полков гвардии: лейб-драгун, лейб-улан, гусар, кавалергардов, кирасир; дипломат, бывший секретарь одного из наших посольств, теперь казацкий урядник, тоже исполнял должность ординарца. Был титулованный корреспондент большой московской газеты, за которым ухаживали, как за хорошенькой дамочкой; особенно после того, как в одной из корреспонденций он выдвинул ординарца генерала, ротмистра Волона, всем остальным захотелось, чтоб и их помазали по губам, чтоб и о них что-нибудь сказали в "письмах с театра войны". Наконец, был известный художник и представитель Красного Креста при отряде.
Один из членов кружка, гусар, превосходно рисовал карикатуры, чем почти ежедневно утешал и заставлял хохотать товарищей: сходство портретов и остроумие замысла рисунков были поразительны. Другой молодой воин прелестно пел... Шутивших и отпускавших острые словечки нечего было и пересчитывать: все были таковыми, все были добрые ребята.
Бравая компания занимала хорошие квартиры в городах и местечках, всегда близ генерала, в складчину ела и пила совсем недурно для военного времени и жила, благодаря молодости, нескучно.
В "клуб" зазывались все приезжавшие в отряд, как из наших гвардейских офицеров, так и иностранцы, до англичан в пробковых шлемах включительно.
Нельзя, однако, было сказать, чтобы всё и всегда улыбалось членам "английского клуба": когда отец командир был не в духе, – а это случалось не редко, – он и вечером, в дождь, слякоть и непроглядную тьму звал ординарца; все сердца соболезновали товарищу, которому, по всем вероятиям, предстояло протрястись ночью на нескольких десятках верст; каждый побаивался к тому и за свою особу, так как не было ничего невероятного в том, что за одним ординарцем грозный голос не вызовет другого и третьего.
Командовавший отрядом, очень популярный в армии и очень добрый человек, называвшийся в "клубе" "папашею", был из тех, с которыми шутить не следовало. Когда под Этрополем генерал Двугородный, выбившись из сил, поднимая пушки на высоты, дал знать, что втащить туда орудия нет возможности, отец-командир лаконично ответил: "Пусть втащит зубами", и Двугородный хоть не зубами, а десятками волов и буйволов, главное же – сотнями солдатских рук, втащил-таки орудия. Нравственный эффект залпа с этой высоты на турок, никак того не ожидавших, был так велик, что они бросили город и побежали к Шандорнику, укрепленной скале, командовавшей над Софийским шоссе, – главным перевалом западных Балкан в Болгарии.
Володя ехал за начальством вместе с адъютантом и ординарцами. Был как раз дурной день, он начался с того, что проводник сбился с дороги, и когда "папаша" своим громовым голосом пообещал ему "сорвать голову", бедный болгарин заранее принес эту жертву, совершенно лишившись ее.
Дорога на Шандорник оказалась грязна до невозможности; выпавший за ночь снег растаял и под ногами лошадей обратился в жидкую грязь; колеса орудий и повозок выбили страшные ямы и ухабы. Тащившиеся на горы повозки, запряженные часто в одну лошадь, поминутно заседали в колеях и рытвинах, и вытаскивать их приходилось солдатам. Генерал вышел из себя.
Поравнявшись с полным, аккуратным генералом Двугородным, ехавшим на сытой кругленькой лошадке, в сопровождении денщика, повара и полного штата прислуги, он на него первого и обрушился.
– По Тамбовской губернии изволите прогуливаться, ваше превосходительство?
– Никак нет, ваше превосходительство!
– По Тамбовской губернии, говорю я вам, гуляют в одну лошадь, – загремел голос "папаши", – извольте перепрячь! В кручу спущу все одноконные повозки!
Володе было жаль своего приятеля Двугородного, элегантного, остроумного офицера Генерального штаба, тут как-то съежившегося и ответившего только, с рукою под козырек: "Слушаю-с!"
Далее, по дороге горой набитую телегу с офицерскими вещами целая сотня солдат, вместе с парою лошадей, силилась и не могла вытащить из грязной выбоины.
– Перепадет владельцу, – только успел шепнуть Половцев товарищу, как опять раздался голос, хотя и выходивший из довольно тщедушной груди, но казавшийся настоящею трубой:
– Чьи вещи?
– Полкового командира, ваше высокопревосходительство! – отвечали солдаты из грязи, в которой увязли чуть не по пояс и которой залиты были буквально от головы до пяток.
– Позвать сюда полкового командира!
Тот немедленно явился, бледный, с дрожавшей у козырька рукою.
– Вашу хурду-мурду тащит, выбиваясь из сил, целая рота солдат. – Почему запряжена только пара лошадей? Стыдитесь, полковник! Извольте сейчас же впрячь быков, или я вашу повозку спущу в кручу!
Далее, ближе к горам, лагерь драгунского полка оказался расположенным в большом беспорядке.
– Полкового командира сюда! Ваш табор?
– Мой полк, ваше превосходительство.
– Не полк, а табор, говорю вам! Извольте сейчас привести лагерь в порядок, стыдно смотреть на него!
Володе вчуже было жутко за бросившегося исполнять приказание полкового командира, как рассказывали, потом сломавшего себе ногу в этот день, должно быть, от усердия.
Владимир служил, то есть исполнял свои обязанности ординарца, исправно, но на душе у него было неладно – смутно и тоскливо. Он часто задумывался и нередко из-за пустяков раздражался; как будто характер его испортился, что товарищи вскоре заметили, и дело не обошлось без подтрунивания, иногда участливого, а когда и кусавшегося.
– Что с тобой, Володя? – спрашивал гусар, знавший его в Петербурге за доброго малого, с открытым характером.
– "Chercher la femme" {Ищите женщину (фр.).}, – вставил казак-дипломат.– Пари держу. что ему изменили... Сознайтесь нам, Половцев, вам легче будет.
– Все по этой дорожке бегали, понимаем, что les absents ont toujours tort, {Отсутствующий всегда не прав (фр.)} – добавил другой и не шутя посоветовал Владимиру "плюнуть на изменившую бабу".
Шутки попадали недалеко от больного места, и Володе стоило немалого усилия не выказать этого, не рассердиться. Раз, однако, он не вытерпел, вспылил и попросил одного из остряков прекратить шутки, "потому что они ему не нравятся". В глаза шутить перестали, но за глаза уже серьезно жалели его, когда видели засиживавшегося над раскрытой книгой, с глазами, устремленными куда-то в пространство, что стало случаться все чаще и чаще.
Первое время он сравнительно меньше думал о перемене своих отношений к Наталке, смотрел на дело довольно хладнокровно и снисходительно. "И любовь ко мне была каприз, – думал он, – и это еще новый каприз, – считать их за хорошенькими девушками, значит терять напрасно время; одним капризом больше, одним меньше – не все ли это равно?" Но с течением времени, отчасти под влиянием шуток товарищей, тотчас заметивших и понявших его дурное расположение духа, он незаметно пришел к более нетерпимому образу мыслей.
По возвращении из России Володя не сдержал своего обещания посетить друзей в Систове, просто потому, что очень уж не хотелось этого делать, его тянуло скорее подальше от них. В письме к Надежде Ивановне он, опять под предлогом необходимости спешить с важными бумагами, передал поклон от своих, попросил передать поклон Наташе и Верховцеву, который, вероятно, был уже здоров, и проехал мимо.
Больше и больше думая об одном и том же, он не раз вспоминал про последнее свидание с Наташей на балконе, когда она, девушка откровенная и искренняя, говорила ему то, что совсем не мирилось с происшедшим; так и слышался дрожавший, прерывавшийся от слез голос, говоривший ему: "Знайте, что я полюбила в первый раз и чувствую, что никогда никого, кроме вас, не полюблю!"
Зачем она сказала ему это? Чтобы что-нибудь сказать? – нет, она не такая. Разве он старался вызвать ее на это признание? – нет, и потому оно было совершенно неожиданно для него самого.
Строго проверяя свои тогдашние впечатления, он вспомнил, что как будто заметил у нее потом сознание опрометчивости сказанного, желание, когда он снова навел было разговор на эту тему, обойти необходимость повторения высказанного. Но ведь не было сомнения все-таки в том, что это было ее искреннее чувство. Прямая и независимая девушка, какою он ее всегда знал, ведь не сделала бы такого признания ради шутки или чтобы порисоваться.
Как же все это так быстро прошло, куда улетучилось, из-за чего, по чьей вине? Он виноват разве только тем, что не поехал к ним: служба не позволяла, и ничем другим.
Нет, виноват не он, а другой, и этот другой – он! Ведь он знал об их отношениях? Владимир хорошо помнил, как сам говорил Сергею, что Наташа нравится ему и что он хочет – не теперь, а со временем – на ней жениться; значит, Верховцев сознательно сделался их разлучником, – сознательно, обдуманно отнял у него, Владимира Половцева, девушку, бывшую товарищем его детства и считавшуюся его невестой.
В Петербурге самолюбие Владимира, вероятно, скоро нашло бы утешение, благо многие заглядывались на него. Но здесь, при отсутствии женского общества, постоянной работе воображения и поддразниваний товарищей, ему представилось, что он лишился существа, страстно им любимого, и что слова Наташи на балконе, а потом ее плач и поцелуй при расставании дали ему полное право и на сердце, и на руку ее, – право, которое он не очень-то был намерен уступить другому.
Недавно, когда он виделся с матерью, приезжавшею в Петербург с Василием Егоровичем для свидания с сыном во время его командировки курьером, она много, с участием расспрашивала о Наташе, и теперь, в последнем письме, еще раз спрашивая о ней, шутя высказывала подозрения, что девушка похорошела там, и из-за нее, конечно, больше, чем из-за турок, он не находит времени писать им, старикам. Заметно было, впрочем, в письме и серьезное беспокойство о том, как бы из-за привязанности к Наташе он не отвлекался от своих прямых обязанностей: "Всему свое время", – замечала она. Милая мама! возможно ли так сильно ошибаться?
Правда, официального предложения с его, Володиной, стороны Наташе не было, женихом ее он не состоял, но, ввиду того, что всем была известна их близость и что сама она перед ним, как перед мамою и другими, не скрывала своей привязанности, он не только может, а должен заявить о себе и своих правах.
Он очень ошибается, если думает, что дело кончится так, как оно обстоит теперь, и что Сергей великодушно благословит их согласие и союз. Конечно, в продолжение кампании неудобно будет разрешить этот вопрос, придется отложить его до окончания войны, но, во всяком случае, при первом же свидании он выскажет Верховцеву то, что думает о его поступке, прямо, без обиняков, а там, – кровь бросилась ему в голову, при мысли о том, что, вероятно, будет за тем, – там видно будет!..
Владимир решил воспользоваться первым же случаем возможности съездить в штаб, а оттуда, конечно, можно будет ненадолго отлучиться в отряд Скобелева, куда, как он полагал, Верховцев уже воротился.
Служба ординарца шла тем временем своим чередом. Половцев ходил с отрядом, занимавшим Златицкий перевал, где провел убийственную ночь в покинутом турецком блокгаузе, битком набитом солдатами. Первый раз в жизни испытал он здесь удовольствие принять во все складки своего белья и платья известную "серенькую солдатскую животинку".
Турок видели только издали, они покинули перевал без боя, и Владимиру так-таки и не удалось попасть в схватку, на что он надеялся. Как ни жутко было бы принять участие в настоящей драке, ему казалось совестным хотя бы перед тем же Верховцевым, которого он так строго судил, воротиться домой, не понюхав пороха вблизи, а, пожалуй, оно так и будет.
Наконец, среди установившейся уже зимы пришло известие о сдаче Плевны.
Половцев узнал, что Скобелев назначен комендантом города, значит, он в Плевне, и там можно будет перехватить его и с глазу на глаз переговорить о деле.
Как раз начальник штаба отряда объявил Владимиру, что он едет в большой штаб с донесением о положении дел – пусть он приготовляется, его пошлют, лишь только будут собраны по отряду необходимые для доклада сведения.
Получив, наконец, бумаги и кое-какие устные поручения к начальству, Половцев выехал с казаком, позабывшим подковать лошадей на острые шипы, что, ввиду наступившей гололедицы, до крайности затрудняло езду. Вдобавок, будучи занят большую часть последнего времени мыслями о скором свидании и объяснении со своим бывшим приятелем, причем, даже придумывалось, что и как скажется, что получится в ответ, он совсем позабыл о бедном, ни в чем не повинном желудке. Вышло, что в дорожной сумке оказалось немного сахару, но совсем не было чая, затем была связка баранок, бутылка водки, и только. По дороге удавалось доставать и кое-где ставить самовар или чайник и пить горячую сахарную воду, но раздобыть что-либо съестное на этом пути оказалось решительно невозможно. С другой стороны, в грустных мыслях о разных недочетах положения недостатка не было, и Половцев думал, думал дорогой без конца...
Как ни хотелось Владимиру свернуть, хоть ненадолго, в Плевну, сознание обязанности взяло верх, и он, миновав город, направился в место расположения штаба своего начальника.
Пленные уже были отправлены в Россию, и Владимир встретил лишь последние партии этого несчастного, обессиленного долгой осадой народа, в промерзших одеждах, голодного, в большинстве своем больного, отправлявшегося, при сильных морозах, в дальнюю ссылку. Половцев понимал, что чувство жалости должно было молчать тут, так как не только не уводить, но и просто согреть и досыта накормить их не было возможности.
Потом Владимир поехал посмотреть некоторые из турецких редутов, и прежде всего, тот, что был занят Скобелевым, так и называвшийся – Скобелевским. Около него ранили бравого Верховцева.
Свернув с дороги вправо, чтобы подняться на высоту, Половцев наехал на целое море трупов, или, вернее, скелетов наших солдат, павших в августе и не подобранных: места эти были под выстрелами турок. Обобранные неприятелем фигуры солдатиков валялись в разных позах, как бросили их снимавшие с них сапоги и платья турки. Только обрывки ситцевых и холщовых рубах уцелели на некоторых, вероятно, потому, что были так разорваны, пропитаны кровью, что их не стоило снимать: кожи на костях, по большей части, не было, но связки костей уцелели, почему скелеты представляли самые невероятные фигуры, то скорченные, то развалившиеся с широко раскинутыми руками и ногами. Некоторые держали руку над головой с указательным пальцем, направленным к небу, причем глаза, глазные впадины черепа, чернели на проходящего так внушительно, что становилось жутко.
– Мати Божия! – процедил казак и сплюнул от зловония, все еще стоявшего в воздухе над этим своеобразным кладбищем.
Скобелев занял тогда не самый большой редут, Кришинский, черневший недалеко отсюда, а боковой, на обрыве всей высоты, расположенной прямо над городом, и только собирался атаковать Кришин, но за недостатком сил должен был оставить это намерение и уступить прежде занятое укрепление.
Бывшее расположение и все тогдашние действия войск рассказывали любопытствовавшему офицеру два солдата, бродившие тут. Особенно хвалили они начальника штаба Скобелева, полковника Перепелкина, а на вопрос о Верховцеве ответили: "Знаем, это штатский, что при нем, – молодец, его чуть было не убили".
Солдатики, оставшись в городе за разными хозяйственными полковыми необходимостями, должны были скоро догонять свой отряд, выступивший к горам, и покамест пришли разыскивать между мертвыми своего товарища-земляка, но так и не нашли его.
Они объяснили, что еще на днях были на молебне, отслуженном генералом Скобелевым на этом редуте, причем генерал будто бы горько плакал "вот над этою самой канавкой".
– Какая же это канавка? – переспросил Половцев, следя за едва заметным продольным углублением, обращенным к стороне Кришинского редута.
– Это... это траншея. Как наши пошли, – объяснил солдат, – так шанцевый струмент побросали, значит. Ну, когда турка стал осиливать, пришлось обороняться траншеей, а копать-то нечем, вот и стали рыть штыками да горстями, небось немного нарыли, всех тут перекололи турки, вместе с начальством...
Около больших редутов, посещенных затем Половцевым, бросилось в глаза множество неразорванных гранат из наших осадных орудий, каждый выстрел из которых, как говорили, стоит около полутораста рублей; некоторые из этих страшных заостренных чугунных цилиндров лежали, даже не зарывшись в землю, цельными, очевидно, в приготовлении их были какие-то недочеты.
Вид тысяч погибших жизней произвел на Володю такое действие, что ему стало совестно за призрак собственной неприятности, раздутой воображением до степени горя. Клин действительного несчастья вышиб клин деланного, напускного.
Повесть Василия ВЕРЕЩАГИНА «ЛИТЕРАТОР»
и послесловие Сергея ШУЛАКОВА "ХУДОЖНИК, ВОИН, ПУТЕШЕСТВЕННИК"
опубликованы в журнале «КЕНТАВР» №1-2016г. (выходит в феврале)
Сейчас на сайте 502 гостя и нет пользователей