Виктор СБИТНЕВ
ДИВА
Глава из повести
ПРЕДЛОЖЕНА АВТОРОМ ДЛЯ ПУБЛИКАЦИИ НА САЙТЕ
Восьмого марта, когда почти все межевские доярки опились нагнанным в доильном агрегате самогоном, у Дивы на карнизе повисла первая сосулька, чему он был рад не менее нынешнего секретаря парткома Небольсина, когда того принимали в партию.
«Сосулька, – весело размышлял Дива, – это первый предвестник весны. И до прилета грачей будет их еще с десяток».
Подумав так, Дива решил, что пришла пора сходить ему в ларек за хлебом и заодно глянуть, как там неподалеку новый магазин отстраивается. Говорят, сам глава региона приезжал на открытие строительства, и якобы они совместно с председателем сельсовета Ищенко перерезали там какую-то ленточку.
Кстати, этот самый Ищенко, которому никогда не было до Дивы никакого дела, недавно остановил его на спуске и стал расспрашивать про родителей, якобы для каких-то метрик. Дива ему сказал, что родителей своих не знает и не помнит и что вырастила его на выселке Алексеевка чужая тетка, которая еще в войну умерла от скарлатины.
Ищенко на это подозрительно хмыкнул и сказал неопределенное: «Ну-ну…» Дива только и понял, что ничего хорошего ему это самое «ну-ну» не предвещает. Но забивать себе этим голову было глупо, поскольку плохих дел Дива ни в Меже, ни на этом свете вообще не вершил, никого ничем не оскорбил, ни у кого ничего не брал. Разве что про вывезенные из сосняка деревья кто просигналил? Так они в штабеле все равно наверняка бы сгнили… Да и не числятся они ни в одних документах, поскольку спилены бракушами и, вероятнее всего, почему-то просто забыты.
Были, конечно, в Меже неприятные случаи по лесу, но очень давно, еще при Сталине. Помнится, «черный воронок» тогда забрал двоих лесников-калымщиков и пильщика с пилорамы, который помогал прохиндеистому Питилке строить баню: возил ему готовые бревна и прочий пиломатериал за самогон. Но времена эти давно ушли вместе со Сталиным, который, как известно, сам ничего у государства не брал и другим этого делать «не советовал».
Нынче же даже в глухой Меже про вороватость всего советского руководства ходили анекдоты. Но рассказывая их про руководителей и начальников, простой народ и сам не стеснялся: тянул отовсюду, кто что может. Доярки отливали для своих нужд и на продажу колхозное молоко, работники молокозавода несли домой сливки и сыры, хоть многие из них и имели собственных коров. Пильщики с пилорамы выносили, естественно, доски, рейки и брус, а директор местного ДК вынес с места работы телевизор, за что его судил товарищеский суд.
Дива же возил необходимое из леса, но делал это так, что лесу от этих его вояжей лишь лучше становилось. Трава после Дивиной косьбы вырастала лишь гуще и породистей, что ли. Например, исчезал разный сорняк, вьюн и прочие паразиты. И, напротив, больше вырастало клевера, пырея, Иван-чая, ромашки, васильков… Дива вывозил валежник – и в лесу замирали процессы гниения, Дива валил сухостой – и лес становился чище и светлее. Он протоптал в заветных борах десятки троп, по которым любили гулять грибники и, как ни странно, лоси.
Возле этих троп почему-то было гораздо больше муравейников, чем в остальном лесу. Дива нередко специально обходил их, и все они носили разные привычные людям имена. Например, муравейник Серега нравился Диве за почти красный цвет. В него Дива любил опускать руку, а когда мураши облепляли ее, он стряхивал их, а затем обонял свою пропитанную муравьиным спиртом ладонь с наслаждением. Муравейник Никита был просто бурым, но с чрезвычайно большим песчаником вокруг, на котором прекрасно просматривался весь механизм муравьиной деятельности.
Присев на корточки, Дива любил наблюдать, как мураши тянут в свой дом упирающихся жучков и гусениц, палочки, ворсинки, лепестки, хвоинки, а бросишь им хлебных крошек – потянут и их. В двухвершинный муравейник Дуся (он и в самом деле напоминал женскую грудь!) Дива любил зарывать бутылку с сахаром на дне, которую изымал когда через день, а когда и через три. За это время в бутылку успевали набиться сотни мурашей. Дива затыкал бутылку и ставил ее в кипящую воду. Через некоторое время он сливал из нее граммов пятьдесят чистого муравьиного спирта (кислоты), который годился для растираний и как средство от ангины и иных простуд. А были еще муравейники Маша, Паша и Степаныч. Последний, подобно пчелиному рою, облепил большущую сосну, на которую его обитатели в основном и лазили за пропитанием и строительным материалом.
Но сейчас, решил Дива, надо – в село, а муравейники подождут до мая. Он быстро оделся, снял с вешалки кошелку и заскрежетал талым снегом к калитке.
Дойдя до спуска, он вдруг вспомнил про недавние расспросы Ищенко про родителей, его хитрые маленькие глазки на налитом салом лице тоже вспомнил, и стало ему как-то зябко, неуютно и совестно, словно раздетому до нага на сцене нетопленного сельского клуба. «И почему этот разговор меня так задел? – спрашивал себя Дива. – Как будто он меня застал за чем-то постыдным, предосудительным. А мои мать – отец… кем они были, что делали, почему исчезли из моей жизни так рано? Да откуда я знаю? Сколько себя помню, всегда был один, только я, и никого рядом. Даже тетка, у которой я рос в Алексеевке, меня не любила. А приютила, чтобы заработать себе прощение у советской власти: дескать, раз детдомовца усыновила, то Феликс Эдмундович все прегрешения скостит».
Дива поднял воротник душегрейки и ускорил шаг.
Когда подошел к ларьку, то обратил внимание на какую-то странную нелюдимость окрест. Обычно, в это время на ступенях ларька кто-нибудь из местных бабушек либо обсуждал только что сделанные покупки, либо, как в Меже выражались, попросту точил лясы, то есть обменивался новостями и мнениями. На сей раз ни на ступенях, ни на сельской площади никого из межаков не просматривалось. Из ларька тоже никто не выходил. «Что-то неладно здесь», – подумал Дива и потянул железную дверь на себя. Она не поддалась. Поскольку таблички «Закрыто» на двери не висело, Дива настойчиво постучал, потом еще и еще. Наконец что-то за дверью грохнуло, послышался недовольный голос продавщицы, и дверь приоткрылась. В освещенном проеме Дива увидел бледное лицо зав ларьком Дуськи Дрожилкиной. Некоторое время она как-то странно молчала, но потом, словно получив какой-то знак из-за спины, приоткрыла дверь пошире и протянула невесело:
– Ну, заходи, раз такой настойчивый.
И Дива, вобрав голову в плечи, чтобы не удариться макушкой о дверной косяк, шагнул через порог на вытертый подошвами линолеум. На некоторое время невольно зажмурился от чрезвычайно яркого освещения, но моментально продрав глаза, в следующее мгновение обнаружил, что стоит посередь торгового зала, в кругу присмиревшей и какой-то даже подавленной публики, среди которой без труда угадывались знакомые лица. Только вот на всех лицах этих застыла какая-то одинаковая гримаса то ли испуга, то ли тревожного ожидания. Даже всегда не в меру разговорчивая Верка Соткина странно молчала, словно ее только что примерно наказали за излишнюю болтливость.
И вдруг его больно кольнуло в левую часть груди: в самом центре безмолвной толпы межаков стояла его соседка Нинка Ляпнева, несколько виновато глядевшая на него исподлобья. Дива перевел взгляд на прилавок и увидел за ним незнакомого человека в черной фуфайке, который целился в него из двуствольного обреза и активно двигал головой снизу вверх, из чего Дива понял, что ему приказывают поднять руки, что он и сделал. Целившийся опустил обрез перед собой на прилавок и поднес к губам горлышко пузатой коньячной бутылки. Сделав пару глотков, сказал Диве низким хрипловатым голосом:
– Чтобы без фокусов, бл… стреляю без предупреждений.
И тут Дива вдруг увидел в углу, прямо на залитом кровью полу, странно, конвульсивно изогнутое тело межевской красавицы Машки Лушниковой. Перехватив взгляд Дивы, человек в фуфайке хищно улыбнулся и проговорил с издевательской усмешкой в голосе:
– Вот эта сучка меня почему-то не поняла, а теперь, видишь вот, остывает. И если кто только дернется, тоже станет остывать. В принципе, вы нам на хрен не нужны. Поэтому обещаю, через час-два отпустим… Так, Андрон?
Из подсобки выглянул еще один в фуфайке, огромный, под два метра ростом. У этого из крупной волосатой ручищи торчал вороненый пистолетный ствол. Он отхлебнул из горлышка шампанского, сочно рыгнул и, смахнув свободной левой ручищей муху с потного носа, повесил над заложниками столь мудреное грязное ругательство, что даже шесть раз побывавшая замужем продавщица густо покраснела.
– А чичас, – сказал вальяжно тот, что с обрезом, – мы выберем себе бабу для обслуги, а все остальные смогут сесть… ну, прямо там, где стоите. В ногах правды нет, сидеть-то, как-никак, легше. Так, Андрон?
– Не, сидеть больше не тянет, Губа, – отвечал Андрон. – Вроде, и зона у нас была ништяк, и в хате всё путем, но на воле лучше. Давай, бери вон ту, – к ужасу Дивы, Андрон показал на Нинку, – пускай она нам закуски зарядит с собой. И через час мотаем отсель, а то как бы мусоров не принесло. Мало ли кто стукнул…
Тот, которого только что назвали Губой, подошел к Нинке и резко дернул ее за руку. Нинка отпрянула, сделала шаг в сторону и отрицательно замотала головой, видимо, понимая, что там, в подсобке, ей, скорее всего, заткнут рот и изнасилуют. Думая, что Нинка его вполне понимает, Губа грязно ухмыльнулся и обхватил Нинку за спину. Обрез при этом он опустил до полу. Нинка отчаянно завизжала, что, огромного Андрона лишь еще сильнее возбудило, и он заорал в нахлынувшем на него предвкушении:
– Ты тащи ее, тащи на матрац. Там и разложим!
И в этот момент, когда все, кто стоял вокруг Дивы, стали невольно опускаться на пол и закрывать лицо руками, как бы отгораживаясь от происходящего, самого Диву, напротив, что-то неимоверно сильное и упругое бросило вперед на грубо лапающего Нинку Губу. Не будучи ни десантником, ни спецназовцем и даже года не прослужив в армии, Дива не мог действовать так неотразимо и молниеносно, как это показывали в советских боевиках про шпионов и «будни Уголовного розыска». Он просто рванул опущенный Губой обрез на себя, а самого Губу пнул ногою в пах. В результате обрез оказался в руках у Дивы, а Губа, переломившись пополам от нестерпимой боли, присел на пол.
Вот только выстрелить в человека, почти в упор, Дива не смог, а стал ловить стволом только что стоявшего за прилавком Андрона. Но тот, воспользовавшись Дивиным замешательством, успел спрятаться под прилавок. Оттуда он и послал в Диву первую пулю, которая пробила ему правую ногу несколько выше колена. За первой полетели вторая и третья. Но стрелял Андрон неважно, и обе пули задели Диве только ноги.
Наконец до Дивы дошло, что его сейчас убьют, а потом начнется расправа над остальными. И он выстрелил ровно в то место, откуда через щель в прилавке вел огонь Андрон. Сильно подскочив в Дивиной руке, двенадцатикалиберный обрез с силой хлестнул по прилавку сгустком крупной самодельной картечи.
Здоровенный Андрон даже вскрикнуть не успел, а грузно рухнул в узкий проход лицом в пол. Половину черепа ему снесло, словно топором. Кровь хлестала из убитого, как из сорванного под напором смесителя. Дива явно опешил и потерял Губу из виду. А тот, наоборот, успев отдышаться и быстро сообразив, что положение начинает принимать скверный оборот, рванулся к стоящему вполоборота Диве и ударил его выхваченным из-за голенища ножом. После этого Дива еще успел обернуться и разрядить второй ствол обреза прямо в лицо атаковавшего его зэка. Потом ноги его подогнулись, и он, судорожно хватаясь за стену, марая ее кровью, стал медленно заваливаться на правый бок, противоположный тому, в который только что получил коварный ножевой удар. Нинка успела ухватить его за затылок, чтобы он не ударился об пол.
Телефон в ларьке был бандитами испорчен. Побежали в сельсовет, который, разумеется, оказался закрыт. Осталась почта. Лишь оттуда с третьего раза дозвонились до почты райцентра, куда сообщили о произошедшем и вызвали милицию и «неотложку». А в это время неразговорчивый Питилка уже вез беспамятного Диву к его дому на своем синеньком «жигуленке». Нинка хлопотала над раненным, меняя на нем быстро напитывающиеся кровью повязки. На них она в клочья разорвала всю свою хлопковую сорочку и все шептала над то и дело теряющим сознание Дивой какие-то заговоры и заклинания.
– Только не молчи, милый! – просила она исступленно. – Потерпи немного. Скоро «неотложка» здесь будет. Сейчас медицина не то, что раньше… Ты выживешь. Терпи!
По приезде Дива попросил положить себя на диван, над которым был густо развешан белый тюль и несколько вырезок из «Огонька». Раньше Нинка отчего-то не замечала этого. А с вырезок, взятых в самодельные рамки, смотрели на Нинку, словно живые, леса художников Шишкина и Куинджи.
И вдруг стало больно Нинке оттого, что она так и не сходила с Дивой в лес, где он по-настоящему только и жил все эти годы. И еще она без тени всякого смущения и без какого бы то ни было чувства вины перед мужем вдруг остро почувствовала, как любит этого умирающего на ее руках человека. И от чувств этих она даже плакать не могла, а лишь дышала ему на лицо этой своей любовью и шептала, шептала что-то, чего сама потом так и не смогла вспомнить. И тогда он приподнялся на локтях и пронзительно, как никогда прежде, глянул ей в глаза:
– Ну, вот и все топеря, Нина. Людям я худого не мыслил и не делал, хотя в церкву не ходил, и вечная жизнь не про меня. Закопайте меня на опушке сосняка, пожалуйста. Пусть они поплачут надо мной.
– Кто, Иван, кто поплачет? – пыталась добиться ответа Нинка. Но Дива лишь натужно дышал, отчего тюль над ним шевелился, как живой. Потом в груди его что-то тенькнуло, и влед за этим тюль бессильно повис вдоль стены. Несколько минут Нинка беззвучно плакала, а потом долго пыталась завесить огромное тройное зеркало.
Послесловие
…Я успел застать Диву, будучи совсем еще молодым человеком, студентом историко-филологического факультета. Несмотря на ощутимую разницу в возрасте, он всегда здоровался со мной первым. Здороваться с ним было приятно не только потому, что он обычно при этом очень приветливо и по-доброму улыбался, как бы говоря, что ему радостно меня видеть, но и оттого, что за секунды этой короткой встречи он каким-то невероятным образом успевал перекачать в меня целую вереницу неких позитивных образов и эмоций, которые впоследствии подпитывали мое оптимистическое настроение до глубокого вечера, когда мы любили выходить на «наш лужок» – смотреть на божественный Сириус, к которому он всегда имел некую особую тягу.
Конечно, Иван был очень странным человеком, мало способным к тесному общению. За несколько моих студенческих каникул мы сказали с ним друг другу едва ли сотню слов. Но воспроизводя их сегодня, я понимаю, что среди них не было ни одного, которое бы соскользнуло с языка случайно. С ним не получалось говорить вообще, а только по существу, предметно: о том, что надо прочистить колодец, после чего я опускал его на веревке в холодное колодезное нутро, и он его чистил. О том, что нашу корову раздуло от съеденной ею мокрой вики, и после этого он приходил к нам на двор и выпускал из коровы лишний воздух. О том, что на нашей вишне появилось много лишая, после чего он приходил к нам в сад, и я помогал ему этот лишай успешно выводить какими-то его растворами. Он показал мне, как правильно колоть дрова, как, не уставая, косить, и при этом реже прибегать к заточке, как читать Пушкина, так, чтобы с первого раза запоминать его наизусть. И всегда при этом лишь два-три предложения, и все.
Несколько раз я собирался разговорить его на что-то большее, что позволило бы мне, например, узнать о его прошлом или о том, почему он общению с людьми предпочитает общение с лесом и его обитателями. Но всякий раз что-то останавливало меня, и я неизменно откладывал все на потом, наивно полагая, что жизнь длинная, и нам еще с ним говорить-не переговорить.
Потом, когда его не стало, моя младшая сестра рассказала мне, что однажды она, осмелившись, спросила его, отчего он не женится. И он ей, по своему обыкновению, метафорично ответил: «А куда лучше ими (женщинами) издали любоваться, чем совместно мучиться». Тогда она спросила его: а как же дети? Говорят, они – цветы жизни! И он сказал ей, что настругать детей – дело нехитрое, в городе, дескать, охотников на это – пруд пруди. Другое дело – вырастить, сделать их людьми. А цветы, сказал он, в Меже чаще, увы, несут на похороны.
И некоторые умные люди так и говорят, что мы и живем ради нее, достойной смерти.
Дива умер очень достойно, можно сказать, как герой, хоть после его смерти о нем некоторое время и ходил слух, что якобы он увел у местного инвалида войны лыки из пруда. Но это, конечно, чушь, плод чьей-то непреодолимой зависти. А я с недавних пор завел себе привычку: когда небо ясно, я ищу сначала Луну, а потом и его, что неподалеку, синий и отчего-то такой уже близкий Сириус. Впитав его синюю суть, я успокаиваюсь и потом живу весь день спокойно и осмысленно, как Дива в ту давнюю, в ту спорную пору семидесятых годов прошлого века.
И чем дольше я живу на этом свете, становясь с годами мудрее, тем все больше и больше кляну себя за юношеский инфантилизм, за нереализованное любопытство, за эти оттяжки нашего с ним серьезного разговора. Ведь сегодня я уверен абсолютно, что, может быть, лишь со мной этот одинокий и чрезвычайно умный человек и решился бы быть вполне откровенным. И тогда бы я, вероятно, смог узнать что-то очень важное о нас, людях, вообще. Потому что было в нем нечто такое, чего всем нам – кому больше, кому меньше – сегодня чувствительно не хватает.
Мне уже и тогда, а особенно сегодня представляется все отчетливее, что Дива не был безродным сельским мужиком, которого воспитывала какая-то полуграмотная тетка с выселок (на выселках жили практически изгнанные из сел крестьяне). Его «нарисовал» сам Создатель. Точнее будет сказать, что он рисовал Сына Человеческого, а Дива был лишь одним из десятков эскизов, забытых этим великим Художником где-либо на лесном пленэре. Потом этот эскиз подхватил шальной ветер и понес его из одного мира в другой, но… его случайно поймала разделяющая миры Межа. Вот и все, однако.
Повесть Виктора СБИТНЕВА «ДИВА»
опубликована в десятом выпуске журнала «ПОДВИГ» за 2016 год (ОКТЯБРЬ)
Сейчас на сайте 470 гостей и нет пользователей